Всю жизнь меня преследует чувство вины перед лошадьми. Особенно — перед гнедыми. А началось это очень давно — в раннем детстве, когда отец учил ездить верхом. И первым конем был именно гнедой…
Гнедой выжидал, пока я добегу до него, а потом отскакивал. Или, дождавшись, начинал крутиться на одном месте, не позволяя закинуть седло на спину. Словом — издевался, как мог.
— Ты его чем-то обидел, — задумчиво обронил отец, наблюдая за моими тщетными попытками оседлать коня.
Я хотел заорать, что конь, мол, дурак, и место ему на бойне, но отец так пристально посмотрел на меня, что я понял — врать бесполезно.
— Я его плетью ударил! — чуть не плача выкрикнул я.
— Незаслуженно, — констатировал отец.
От удивления у меня высохли слезы:
— Как ты догадался?
— Просто, — пожал он плечами. — Конь, он все понимает и все помнит. Если бы ты ударил за что-то, он бы не сердился…
— И что теперь делать?
— Просить прощения, — хмыкнул отец.
— У коня, прощения?! — обомлел я.
— Сумеешь — твое счастье. Не получишь прощения, никогда не сможешь ездить верхом. Ни на этом коне, ни на другом.
Я не помню, как и в каких словах просил прощения. Но стоило разрыдаться, как конь вдруг сам подошел и положил мне голову на плечо…
С тех самых пор и до сей поры у меня нет ни плетки, ни шпор… А с Гневко мы обходимся уздечкой без мундштука.
Когда я стал драбантом «королевы полей и болот» — тяжелой панцирной пехоты его величества короля Рудольфа, первое время переживал, что не стал кавалеристом. Пехтура, она вроде бы «второсортные» войска… Ни тебе красоты атаки, ни азарта рубки и треска ломающихся копий. Таскаешь тяжеленный панцирь, месишь грязь или поднимаешь пыль. Скукота. То ли дело — кавалерист! «Мечи — вон! Пики — склонить! В атаку — марш-марш!» Не рыцарская конница, но — близко! Красиво! И передвигаешься не на своих двоих, а на чужих четырех. Особенно удобно, если приходится удирать. И еще — кавалерист получал не пять талеров в месяц, а восемь.
Повоевав с месяц, радовался, что забочусь только о себе и голова не должна болеть о том, где разыскать сено, если вокруг жгут траву? Как напоить коня, если воды едва хватает самому? И какая сволочь сперла новехонькое седло, за которое я еще не рассчитался?! В бою, когда в брюхо коня недобитый кнехт вонзает кинжал, скакун падает, придавливая меня своей тушей… А болото, из которого мало вылезти самому, но еще и вытаскивать лошадь? А ночью, когда одним глазом дремлешь, а другим посматриваешь, чтобы не увели именно твоего коня? Три талера, что составляли разницу между жалованьем пехотинца и кавалериста, уже не казались большими деньгами…
Еще хуже было другое — солдат, погибших в бою или умерших в дороге, всегда стараются похоронить. Неважно, будет ли это братская могила, фамильный склеп или одинокий холмик на обочине. Погибшие лошади становятся добычей падальщиков, указывая своими костяками пути, по которым шла армия… А раненые кони, которых никто и никогда не будет лечить?
Первым человеком, которого я вздергивал на виселицу, был «чесночник». Один из тех, кто сеял «чеснок» — металлические шипы. «Чесноковинка», брошенная на землю, падала так, что один из шипов торчал вверх. За каждого изувеченного коня полагался целый талер!
Изуверы отчитывались за работу отрубленными ногами! Впопыхах они даже не добивали коней… За месяц можно было накопить целое состояние — два, а то и три десятка серебряных монет. Правда, не все могли воспользоваться деньгами. Если кого-то из этой швали ловили, солдаты не разбирались, кому служит «чесночник».
— Скажи хоть, куда тебе столько еды? — доброжелательно поинтересовался я. — На талер вашу банду можно целую неделю кормить.
— Так я и брал на неделю, с запасом. А еще велел матери Вилли отнести. Отец у него года два как умер, а у него мать и две младших сестренки. Вилли, хоть и маленький совсем, но грамотный, и почерк красивый… Ему секретари из суда и из ратуши пергаменты писать поручали. Бывало, по пять фартингов зарабатывал! Вот как они теперь без него-то будут? — вздохнул Эдди.
— Жалко, — кивнул я, стараясь, чтобы выглядело убедительно.
Всех жалеть — жалости не напасешься. Если матушка Вилли еще хороша собой, сумеет заработать на хлеб телом. Нет — будет подрабатывать стиркой, шитьем, ну чем там еще? Девчонки подрастут, будут помогать матушке. Как-нибудь проживут.
— Ты знаешь одноногого Жака? — спросил я адъютанта.
— К-какого Жака? — испуганно вытаращился парень.
— Того, что стоит у входа на рынок, — терпеливо пояснил я. — У него еще нога деревянная. Ну, знаешь?
Испуганно захлопав ресницами, Эдуард неуверенно кивнул. Странно… Думал, что парень не испугается и тоффеля в ботфортах!
— Передай Жаку, чтобы ждал старого друга. Понял?
— П-понял, — слишком поспешно закивал мальчишка.
— Постой-ка, — остановил я парня, крепко взяв его за плечо: — Ты что, боишься?
Эдди старательно замотал головой, но глаза говорили обратное.
— Вот, значит, как… — удивленно воззрился я на парнишку. — Значит, воевать тебе не страшно, а поговорить с одноногим нищим — страшно?
— Это не нищий. Это… — буркнул Эдди и, немного помявшись, сказал: — Я видел, как он одного мальчишку костылем убил…
— Было за что?
— Было… — неохотно согласился Эдуард. — Крысятничал. Старшина его предупреждал, чтобы долю сполна отстегивал, а он утаил. Решил, что никто ничего не узнает, а у Жака везде глаза и уши. Я маленький был, милостыню собирал. Старшина нас всех собрал и сказал — глядите, мол, что бывает с теми, кто налоги не платит! Мальчишку ударил, костылем нажал, и — дух из того вон. Как вспомню — мороз по коже… Я тогда с рынка сбежал.